Бабушкин Бог
«…Я очень рано понял, что у деда – один Бог, а у бабушки – другой… Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.
— Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и покров, солнышко золотое… охрани от наваждения злого, не дай обидеть никого, и меня бы не обижали зря!.. Иисусе Христе, Сыне Божий, буди милостив ко мне, грешнице…
Всегда ее молитва была акафистом, хвалою искренней и простодушной.
Утром она молилась недолго; нужно было ставить самовар, — прислугу дед уже не держал; если бабушка опаздывала приготовить чай к сроку, установленному им, он долго и сердито ругался. Иногда он, проснувшись раньше бабушки, всходил на чердак и, заставая ее за молитвой, слушал некоторое время ее шёпот, презрительно кривя тонкие темные губы, а за чаем ворчал:
— Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты всё свое бормочешь, еретица! Как только терпит тебя Господь!
— Он поймет, — уверенно отвечала бабушка. — Ему что ни говори — Он разберёт...
Ее Бог был весь день с нею, она даже животным говорила о Нём. Мне было ясно, что этому Богу легко и покорно подчиняется всё: люди, собаки, птицы, пчелы и травы; Он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок.
Однажды балованный кот кабатчицы, хитрый сластена и подхалим, дымчатый, золотоглазый, любимец всего двора, притащил из сада скворца; бабушка отняла измученную птицу и стала упрекать кота:
— Бога ты не боишься, злодей подлый!
Кабатчица и дворник посмеялись над этими словами, но бабушка гневно закричала на них:
— Думаете: скоты Бога не понимают? Всякая тварь понимает это, не хуже вас, безжалостные...
Запрягая ожиревшего, унылого Шарапа, она беседовала с ним:
— Что ты скучен, Богов работник, а? Старенький ты...
Конь вздыхал, мотая головою.
И все-таки имя Божие она произносила не так часто, как дед. Бабушкин Бог был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя было лгать — стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго Бога и, кажется, даже не возникало желания скрывать.
Дед, поучая меня, тоже говорил, что Бог — Существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как бабушка.
Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил:
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Мне казалось, что после этих слов в комнате наступала особенная тишина, — даже мухи жужжат осторожнее.
Он стоит, вздернув голову, брови у него приподняты, ощетинились, золотистая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твердо, точно отвечая урок: голос его звучит внятно и требовательно.
Читает «Верую», отчеканивая слова; правая нога его вздрагивает, словно бесшумно притопывая в такт молитве; весь он напряженно тянется к образам, растет и как бы становится всё тоньше, суше, чистенький такой, аккуратный и требующий…
Однажды бабушка шутливо сказала:
— А скушно, поди-ка, Богу-то слушать моленье твое, отец, — всегда ты твердишь одно да всё то же.
— Чего-о это? — зловеще протянул он. — Чего ты мычишь?
— Говорю, от своей-то души ни словечка Господу не подаришь ты никогда, сколько я ни слышу!
Он побагровел, затрясся и, подпрыгнув на стуле, бросил блюдечко в голову ей, бросил и завизжал, как пила на сучке:
— Вон, старая ведьма!
Рассказывая мне о необоримой силе Божией, он всегда и прежде всего подчеркивал ее жестокость: вот согрешили люди и — потоплены, еще согрешили и — сожжены, разрушены города их; вот Бог наказал людей голодом и мором, и всегда Он — меч над землею, бич грешникам.
— Всяк, нарушающий непослушанием законы Божии, наказан будет горем и погибелью! — постукивая костями тонких пальцев по столу, внушал он.
Мне было трудно поверить в жестокость Бога. Я подозревал, что дед нарочно придумывает всё это, чтобы внушить мне страх не пред Богом, а пред ним…
Дед водил меня в церковь: по субботам — ко всенощной, по праздникам — к поздней обедне. Я и во храме разделял, когда какому Богу молятся...
Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между «Богами», которое, помню, тревожно раздвояло мою душу, но дедов Бог вызывал у меня страх и неприязнь: Он не любил никого, следил за всем строгим оком, Он прежде всего искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. Было ясно, что Он не верит человеку, всегда ждет покаяния и любит наказывать.
В те дни мысли и чувства о Боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, — все же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — Бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго Бога?..»